Е.П. Барышников |
Проза Л. Толстого начала XX века — при всем внимании к ней, недостаточно изучена. До сих пор широкие массы читателей и даже специалисты отчетливо различают лишь три вершины в цепи произведений, созданных Толстым после 1900 года, — повесть «Хаджи-Мурат», получившую всемирное признание, ставшие хрестоматийными рассказы «После бала», «За что?». Эти произведения, по-видимому, заслонили все другие. Так, наша критика прошла мимо чудесных рассказов «Корней Васильев» и «Что я видел во сне...». Для того, чтобы убедиться в этом, довольно заглянуть в библиографический справочник — о них не написано ничего, кроме сухих комментариев в изданиях сочинений писателя. Несправедливо обойдены широким признанием также «Божеское и человеческое», «Посмертные записки старца Федора Кузмича», «Ягоды» и другие произведения.
Затем встает вопрос хорошо: ли мы представляем себе эстетическую позицию Толстого в период первой русской революции? Двадцатый век подверг тяжким испытаниям идеологию писателя. По словам В. И. Ленина, 1905-й год принес с собой «исторический конец толстовщине»1, но, с другой стороны, он вызвал и несомненный подъем толстовского творчества. Именно накануне революции и в ходе ее писателем были созданы произведения, отличающиеся замечательно возросшей силой критицизма, пафосом жизнеутверж-дения, что кажется даже удивительным в условиях переживаемого им катастрофического идейного кризиса. И все-таки, это факт, требующий объяснения, — время всемирно-исторического крушения толстовства как идеологии было плодотворным для писателя в художественном смысле. Это видно из простого сопоставления хронологических данных. Если в самом начале века наблюдается относительный спад творческой активности писателя, вызванный, главным образом, его болезнью, то с 1903 по 1907-й годы он создает свыше десяти рассказов и повестей, большинство из которых отмечены печатью высшей художественности. Однако поражение революции принесло кризис и в творчество Толстого, так что 1907-й год оказался для него наредкость бесплодным. И лишь в 1908— 1910-х годах снова в сознании писателя начинают роиться замыслы, возникает потребность новых художественных опытов. Такая периодизация интересна еще и тем, что обнажает факт, на который исследователями не обращалось внимания. В литературе существует понятие «цикл произведений». Единым циклом являются рассказы, новеллы и повести Толстого 1903—1906-го годов. Представление о них, как о вещах, внутренне не связанных, видимо, устарело. До сих пор считали возможным изучать «После бала» и «Хаджи-Мурат» в изоляции от других частей цикла, но при этом неизбежно обрывались какие-то внутренние нити. Отсюда исследователей подстерегала новая беда. Не случайно и поныне мы не имеем удовлетворительного описания стилевых особенностей указанного цикла, хотя стиль «Хаджи-Мурата» неоднократно подвергался талантливому разбору 2. Дело в том, что многие тайны «Хаджи-Мурата» можно разгадать лишь в том случае, если рассматривать его в ряду всех частей цикла. Попробуем это сделать — и перед нами откроется увлекательная картина борьбы разных художественных манер, эстетических концепций «позднего» Толстого, и «Хаджи-Мурат» будет играть в этих схватках не последнюю роль. Но картина померкнет, как скоро к повести приблизится «непосвященный», т. е. исследователь, который упустит из виду взаимодействие всех толстовских произведений этого периода. Доказательств тому немало, но, пожалуй, самое красноречивое — 9-й том академической «Истории русской литературы», где впервые была предпринята попытка систематического освещения художественной манеры, свойственной писателю в последний период его творчества. Однако собрать воедино ускользающие черты стиля и дать им научную характеристику полностью не удалось. Почему так произошло, понять нетрудно. Отличительным признаком принятой здесь методологии было стремление рассматривать разные вещи либо разобщенно, либо в ограниченных связях по отдельным тематическим пластам, речевым и некоторым другим линиям которые искусственно вычленялись из повествования. В результате все другие «линии» оказывались в сущности отсеченными и между тем, обнаруживалась неполнота искомого определения художественной манеры. На странице 60-й читаем: после 1900 года Толстым «создается некий новый тип произведения, с предельно строгой художественной формой, лаконической в описаниях четкой и резкой в лепке характеров, построенной на драматическом развертывании действия»3. Верно ли это наблюдение? Действительно, повествовательный лаконизм, сюжетная динамика и резкость характеристик настолько преобразили творчество «позднего» Толстого, что, по мнению некоторых критиков, в «Хаджи-Мурате» словно воскресла благородная простота пушкинской прозы. И все-таки на этом нельзя остановиться. Очерченные закономерности — это еще лишь внешняя сторона художественной формы, не охватывающая всей сферы стиля. Попробуем заглянуть поглубже, например, в самую структуру толстовского сюжета. И что же? Только что усвоенные нами определения оказываются недостаточными. В прозе Толстого начала ХХ-го века нас встречают две разновидности сюжета, равно основанные «на драматическом развитии действия». «После бала», «Хаджи-Мурат», «За что?» и другие произведения Толстого той поры вполне укладываются в понятие «повествовательной драмы», т. е. в них писатель нашел способы вести действие через коллизии, которые свойственны драматургии. Но как построены рассказы «Корней Васильев», «Божеское и человеческое»? Здесь мы находим драматизм уже чисто романического свойства. Его появление не означало принципиального новшества, по сравнению, скажем, с романом «Воскресение». Но его присутствие сказывалось в неуклонно нараставшем в прозе Толстого лаконизме описаний. Словом, найденная исследователями формула стиля не выявляет многих закономерностей, таящихся внутри живых образов. Вот почему возникает задача целостного исследования всех литературных слагаемых названного цикла отнюдь не в общем виде, а путем конкретного литературоведческого анализа. И покуда этого не удастся сделать, рискует остаться нераскрытым органическое единство прозы Толстого 1903—1906-го годов. Учитывая это, диссертация строится по следующему плану. Во введении изложены история вопроса и задачи исследования. В 1-й части делается попытка осознать те жизненные и художественные потребности, в ответ на которые родилось новое движение в художественном сознании и творчестве Толстого. 2-я часть работы построена по хронологическому принципу и включает в себя десять глав. Каждая глава — это целостный анализ одного из произведений, выясняющий, во первых, как та или иная образная концепция претворена автором в конкретное содержание и литературную структуру, во-вторых, каковы стилевые взаимодействия между отдельными произведениями. В заключение подводятся некоторые итоги и намечаются проблемы прозы Толстого 1908—1910-гo годов. I часть. Толстой и общественно-историческая ситуация начала XX векаВ статье «Рабство нашего времени» (1900 г.) Толстой с определенностью констатирует новые бодрые ноты в мироощущении русского народа. «За последние пять, шесть лет, — пишет он, — общественное мнение народа не только в городах, но и в деревне... поразительно изменилось»4. Вся Россия возбуждена и ждет исхода. Исходом должно стать «прочное и продолжительное» единение рабочих людей с тем, чтобы всем «миром» подняться против «рабства, производимого насилием правительства» (34, 182). Параллельно с подъемом нравственного сознания в массе народа происходит необратимая моральная деградация правящих кругов России Наблюдения Толстого были верными. Русское общество действительно созревало для новой жизни, в его недрах накопилась громадная революционная энергия. В изменившейся обстановке долг писателя состоял, естественно, в том, чтобы подчинить свое творчество насущным задачам дня. С помощью убеждающего, негодующего, поучающего слова нужно было помочь народу обуздать деспотические силы. Необычайно остро ощущал Толстой также необходимость сделать свое учение более близким к практике. Для этого он начал выдвигать на первый план такую его сторону, которая непосредственно связана с протестом — проповедь неучастия в делах буржуазного государства. Споря с теми, кто говорил, что жизненно важные учреждения — просветительные, воспитательные, общественные — не могут существовать без государства, Толстой возражал: «Почему думать, что не правительственные люди не сумеют сами для себя устроить свою жизнь так же хорошо, как ее устраивают не для себя, а для других правительственные люди?» (34, 184). И далее Толстой развивает мысли, которые разворачиваются в картину какого-то стихийного самоосвобождения народа. «Я знал людей — уральских казаков, которые жили, не признавая земельной собственности. И было благоденствие и порядок во всем обществе такие, каких нет в обществах, где земельная собственность ограждается насилием. Знаю и теперь общины, живущие без признания за отдельными людьми права земельной собственности. Весь русский народ на моей памяти не признавал земельной собственности...» (34, 184). Факты, о которых спешит рассказать Толстой «рабочему народу», — это нечто гораздо большее, чем пережитки «казачьих» центробежных тенденций русских крестьян. Это — демонстрация силы и единства, которые рождаются в новой революционной ситуации. Против деспотического правительства зреет огромное контрдавление трудовых масс. Россия на глазах превращается в некое мятежное единство, связанное социальным протестом. Обнаружение такой закономерности в сложном бытии народа явилось как бы праздником и источником огромной духовной радости для Толстого, всю жизнь искавшего разрешения вековых социальных вопросов. Если вдуматься в эти мысли, заключающие в себе толстовские надежды и ожидания, легко заметить, что они исходят из следующего вывода: в России появилась огромная масса людей, упорно желающих защитить и отстоять свой нравственный принцип в условиях капиталистического режима. Совсем на других предпосылках строилась концепция религиозно-нравственного воскресения, которую развивал Толстой в 80—90-е годы. Тогда он не надеялся на возможность быстрого и массового обезвреживания сил деспотизма, а видел впереди долгую, изнурительную и трагическую борьбу. Ибо буржуазный образ жизни не только давит на личность извне, он побеждает ее изнутри, заражая ядом «плодов просвещения». Спасти свою душу в этих условиях чрезвычайно трудно, по-настоящему «действительным средством» Толстой считал лишь полный отказ от всех идей, привычек и потребностей, порожденных цивилизацией, и обращение к изначально-простым христианским заповедям. Теория нравственного воскресения берет свое начало в наиболее острой из всех забот Толстого — создать нравственный кодекс для людей, чье сознание отравлено ложью буржуазного общества. 900-е годы в творчестве Толстого начинаются спором двух образных концепций. Своеобразным эхом революционной эпохи был новый вывод писателя о необходимости бороться за свою свободу и нравственную чистоту и, если потребуется, «отстаивать жизнь до последнего» — вспомним проблему, которая звучит в «Хаджи-Мурате». Толстой не склонен был отказываться и от теории нравственного воскресения, как от чего-то устаревшего, ибо находил, что еще далеко не все люди воспитали в себе цельную личность и ненависть к насилию. Еще больше опасался Толстой, что стремление личности к счастью, однажды разбуженное, трудно будет согласовать с принципами нравственности и отвратить от влияния разрушительного имморализма: симптомы ницшеанства Толстой, как известно, усматривал даже в таком рассказе, как «Дама с собачкой» Чехова (анализ этой проблемы — см. во второй части диссертации). Вот где причина взаимного отталкивания двух концепций, и в то же время, их притяжения, каждая из них демонстрирует свои возможности, показывает, насколько она отвечает потребностям века и задачам писателя. До предела обостряется их спор в 1905 году. Первые революционные выступления рабочих масс произвели на Толстого большое и положительное впечатление. Он заговорил о начале «пассивной революции» в России (55, 158), связывая ее с надеждой на созидание долгожданного мира без насилия и господ. «Случай» с броненосцем «Потемкин» или гибель эскадры Небогатова Толстой также отнес к числу важных признаков, указывающих «на начало неподчинения народа тому, что он считал злом, или чего он не хочет»5. Кульминационной значительности надежды Толстого достигли в начале октября 1905 года, в его знаменитых словах В. Стасову о добровольном принятии на себя звания адвоката русского крестьянства (76, 45). Это был последний, больше не повторившийся момент в биографии Толстого, когда он необыкновенно близко воспринимал крестьянские интересы как глубоко родственные своим собственным. Спустя каких-нибудь полмесяца писатель с горечью констатировал ,что все его надежды на бескровную революцию рухнули. Вооруженная борьба масс стала явлением неотвратимым, события пошли не по тому пути, на который он рассчитывал. Толстой, следовательно, столкнулся здесь с чем-то таким, что не вязалось с его политическими прогнозами. Вот почему конец года проходит для него под знаком большого разочарования, именно тогда усиливаются религиозно-морализаторские тенденции в его творчестве («Посмертные записки старца Федора Кузмича», «Божеское и человеческое»). Значит ли это, что отныне Толстой перестал быть выразителем идеологии патриархального крестьянства, и его гуманизм начисто разошелся с демократическими идеалами народа? Утверждать это было бы несправедливо6. Потому что историческая трагедия толстовства заставила писателя с еще большим самоотвержением отстаивать общечеловеческий идеал бесклассового общества, отодвинувшийся в неопределенную даль, и не отучила его оценивать события современности с позиций русского «мужика». Стоит также вспомнить, что уже 1906-й год воскрешает веру писателя в будущее страны, он пробует как-то более широко посмотреть на события, применить к ним иной масштаб. «Ах, как хорошо, как все хорошо, — записывает 24 июня 1906 года М. Сухотин его слова, — все это страдание, эта кровь, все это роды, мучительные роды»7. И подобных высказываний писателя можно привести множество. Было бы неверным считать, что «вторая волна» оптимизма по поводу перспектив революции была какой-то мистической верой писателя в историческое провидение. Сама действительность учила Толстого, что события в России крепко спаяны с мировым революционным брожением, которое крепнет и ширится. «Сегодняшние беспорядки» поэтому оценивались писателем как печальный, но преходящий этап могучего «подъема общественного сознания на новую ступень» (89, 27). 1907-й год, омраченный разгулом реакции, окончательно утвердил Толстого в мысли, что «утечет еще много воды, а может быть и крови, пока свершится... соединение людей» (37, 49). Вывод этот опирался на стойкую веру Толстого в неизбежное торжество гуманизма. Поэтому его критика ужасов столыпинской реакции (статья «Не могу молчать!») была непримиримой и явилась большим революционизирующим фактором для своего времени. Однако итоги революции нанесли очень болезненные удары по толстовской концепции сопротивления деспотизму. Свидетель быстрого подъема «чувства личности» в народных массах, еще недавно исполненный веры в то, что Россия близка к осуществлению высоких идеалов. Толстой вместо этого увидел рост «безумия и зла», «ужасную борьбу озверевших людей», «ужас... злодеяний правительства», «несчастных заблудших революционеров» (36, 367). Революция так основательно «переворотила» русскую действительность, что идеолог патриархального крестьянства очутился как бы в совершенно новом мире. Новую ситуацию Толстой не считал тупиком, куда забросили его исторические сдвиги. Напротив, до конца своих дней писатель оставался верен своим надеждам на будущее, что видно хотя бы из его высказывания 15 февраля 1909 года: «Религиозно-нравственное положение народа ужасно, как будто нет выхода. Но он есть, только во времени» (57, 27). Часть II. Проза Толстого 1903—1906 годовИдейно-эстетическая система поздней прозы Толстого отражает противоречиво двойственную природу его художественного сознания8. Есть тут рассказы и повести, трактующие самые коренные, вечные религиозно-нравственные проблемы жизни и смерти. Рядом с ними глубоко новаторское искусство, своеобразная толстовская новелла, берущая свою силу в идеях сопротивления, борьбы с деспотизмом. Зарождение в творчестве Толстого «нового искусства», первые его успехи связаны, однако с драмой «Живой труп» (1900), где писатель изобразил человека беспутного, «кабацкого» образа жизни — Федора Протасова, который оказался стойким, хотя и лишенным всякой внешней непреклонности, гуманистом. Таким парадоксальным ходом Толстой сразу отодвинул в сторону религиозно-нравственную проблематику и распахнул свое творчество навстречу голосам самой жизни. В, 1903 году этот новый принцип был перенесен в прозу. Появилась (но не была опубликована) новелла «После бала», где произошло как бы вторичное открытке мира с позиций непримиримости и сопротивления личности отчужденным от нее силам. Тогда же в толстовской прозе сложилась особая стилевая разновидность, призванная содействовать решению назревших эстетических задач. Отличительный признак этого стиля — образ цельного человека — «не героя», но бесстрашного по отношению к миру и самому себе и не знающего компромиссов со своей совестью. В новелле повествуется о жизнелюбивом и мудром Иване Васильевиче. В молодости он пережил тяжкий случай — стал свидетелем «педагогической» жестокости николаевского военачальника (сцена экзекуции). С этого момента военная и всякая иная карьера потеряла для юноши привлекательность. Чтобы сохранить уважение к себе, он стал искать ответа на вопрос, почему насилие совершается с такой уверенностью и, подобно герою легенды, дал себе нечто вроде зарока не служить до тех пор, пока ответ не будет найден. Новелла захватывает ощущением невозможности иметь дело с государственной системой, порождающей такого рода случаи. Но следует сразу подчеркнуть, — она совершенно чужда религиозной пропаганде. Были, впрочем, попытки — надо полагать ошибочные — подтянуть смысл произведения к «толстовщине». С этой целью ключевая фраза героя: «Вот вы говорите.., что все дело в среде... А я думаю, что все дело в случае...» (34, 116) — истолковывалась как проповедь идеализма9. Но если исходить из смысла образов, придется признать, что «случай» Ивана Васильевича утверждает не господство слепых сил, а нечто другое — необходимость для человека пережить нравственный взлет, однажды собрать свои душевные силы и оторваться от тех условий, которые способны как-то примирить с деспотизмом. Способы, которыми Толстой утверждает здесь нового героя, весьма своеобразны. Начнем с художественной коллизии. Ее принцип — драматургическое развитие изображаемых характеров и ситуаций (не случайно новый стиль зародился в недрах драмы). Легко убедиться, что по ходу действия в характере Ивана Васильевича проявляются не какие-нибудь новые качества, но те, что уже были заложены в нем потенциально. И хотя духовные богатства герои окончательно выявляются в результате случая, нравственного толчка, но они и раньше пребывали скрытыми под мишурой его внешне блестящей студенческой жизни. Своеобразие новых художественных принципов становится ясным при сопоставлении Ивана Васильевича с толстовскими героями предшествующего периода, например, с Нехлюдовым из «Воскресения». Последний действительно воскресает, рождается заново из духовного ничтожества, одержав трудную победу над миром лжи и своим животным «я». Такой тип действия, сливающий «историю человеческой души» с концепцией религиозно-нравственного воскресения, разработан Толстым в романе с большой силой. Кажется, что нечто подобное и в новелле, но это не так. Иван Васильевич не претерпевает решительных изменений по существу, на его долю не выпадает борьба со своими дурными инстинктами. Как же быть тогда с той переоценкой, которой подверг герой свою жизнь в результате знакомства с изнанкой николаевского режима? Самое важное состоит в том, что на протяжении всего рассказа Иван Васильевич остается верен своей натуре. Случай, о котором говорит он, таким образом, не перевернул его характера, но привел в движение те стороны натуры, которые пребывали в иллюзорном согласии с внешним миром. Поэтому нет оснований сближать эволюцию героя новеллы с тем особым видом изображения человека, который создается Толстым на основе теории нравственного воскресения и сюжетной схемы «истории души». Это принципиально разные образные структуры. Далее для нас открывается в неожиданном свете жанровая природа «После бала». Критика постоянно смешивает в одном понятии толстовские рассказ и новеллу — эти два глубоко различные жанра. Если мы попытаемся понять (в рамках цикла), что представляет собой рассказ Толстого, то ответить можно так: сокращенный роман, трактующий с предельным лаконизмом грандиозный вопрос нравственного воскресения («Корней Васильев»). Что же касается «После бала», то это произведение, безусловно, новеллистическое, приспособленное для выражения особого рода коллизий,— поворотных моментов в жизни человека, когда он видит свои идеалы под угрозой уничтожения и вынужден их защищать с полным напряжением сил. Справедливо говорилось, что «эффект новизны, пережитой во всей ее внезапности, составляет в новелле прямую цель рассказывания»10. В «После бала» есть этот эффект, эта специфическая сила новеллы: мы становимся свидетелями того, как герой открыл рядом с собой жестокость, а в своей душе — скрытый талант протестанта. И все это происходит действительно, как-то нежданно-негаданно — после бала. Нами рассмотрено как пример новеллы небольшое произведение, но если обратиться к «Хаджи-Мурату» (1904), то и в этой обширной повествовательной форме обнаружится близость к тому же самому жанру и стилю. В последние годы вопрос о жанровой природе «Хаджи-Мурата» подвергался дискуссии. По мнению В. Лакшина произведение следует квалифицировать как «роман, до предела сжатый»11. Вряд ли это убедительно. Ведь роман — это совсем другой жанр, раскрывающий историю формирования личности, «историю души». Но характер Хаджи-Мурата не меняется в своей основе, он лишь испытуется всем трагизмом своего положения в тисках между двух деспотий, европейской и азиатской. Показательно, что предыстория героя, рассказанная им самим, не включена в сюжет, она выделена и вынесена в сторону как пристройка к художественному зданию целого. На глазах читателя развертывается лишь эпизод борьбы гордой независимой личности за свое человеческое достоинство. Более перспективна мысль П. Палиевского о том, что «Хаджи-Мурат» несет в себе жанровые признаки «конспективной эпопеи»12. В связи с этим встает вопрос: какие художественные силы «сжали» эпопею Толстого «до предела» и крайней степени концентрации? В диссертации показывается, что эти силы — стихия прозаизированной драматургии, новеллистичности, которая пронизывает повесть, как и все толстовские произведения «нового» стиля от начала и до конца. Однако новеллистическая система Толстого, как говорилось, не была замкнутой. В 1904 году писатель возвращается в своем творчестве к религиозным мотивам. Сначала оба художественных потока как бы вступают в контакт. Это отчетливо видно на повести «Фальшивый купон», которая является сплавом разнородных концепций и методов, употребляемых Толстым; — реализма и рассудочной аллегории. На этой сложной основе объединяются здесь в красочный конгломерат элементы притчи, жития, плутовского романа, новеллы и социальной утопии. По многоцветности своего состава «Фальшивый купон» — небывалое явление у Толстого. Будучи в основном аллегорией, повесть не содержит в себе своей собственной художественной идеи, а соотносится с рассудочной мыслью: «Только одно непротивление прекращает зло...» (53, 197). Образная иллюстрация этой истины строится по схеме жития, согласно которой жизнь героев делится на два этапа — до просветления и после него. Такой метод пересоздания правды жизни в правду искусства, свойственный религиозной литературе, переносит действие повести в условный мир, где вершится таинственная борьба добра и зла. Столь же существенна для аллегории строгая («зеркальная») композиционная организация «Фальшивого купона»13. Радикально меняется структура повести, когда мы переходим к сюжетной линии Василия, удалого и веселого вора. Сюжетную линию Василия можно считать реалистической новеллой, которая вклинивается в аллегорию. Понятно, что Толстой пытался преодолеть возникающую отсюда стилевую чересполосицу с помощью каких-то решительных мер. Отказ от конструирования специального «аллегорического» стиля (хотя приступы к этому были), помог ему выровнять общий тон повести. Так возник в практике писателя новый тип аллегории с реалистическим стилем. Цель его не в том, чтобы открыто, как с амвона, утверждать миросозерцание патриархального крестьянства (так было в народных рассказах), а в том, чтобы за живыми сценами обнаруживать закономерности, добытые учением толстовства. Религиозные догматы прячутся здесь как можно глубже в недра образов, словно приглашая саму действительность засвидетельствовать правоту Толстого — вероучителя. Если в притче образ включается в идею, то теперь идея, наоборот, включается в образ, то есть предпочитает выступать художественно. Поэтому в повести нет библейской интонации и фразеологии, эпиграфов, наставительных рассуждений, помогающих формулировать ее смысл. Таким образом, в «Фальшивом купоне» ведущие стилевые разновидности прозы Толстого 1) уживаются в рамках одной литературной структуры, 2) связаны с разными художественными методами. В дальнейшем будет иначе: Толстой «разведет» стили по разным произведениям, создаваемым, хотя и не всегда последовательно, на общей реалистической основе. Тревожный 1905 год породил в творчестве Толстого своеобразное «поле конфликта». На его полюсах выстроились новелла «Алеша Горшок» и рассказ «Корней Васильев». «Алеша Горшок» — одно из самых поэтических и грустных произведений Толстого, оно все в ореоле юношеской любви и ощущения таинственности человеческого бытия. Черты героя волшебной сказки временами заметно проступают в образе Алеши. Перед нами; не то «мужичок с ноготок», не то добрый гном, «на вид как плетень», лопоухий и с большим носом («ребята дразнили: у Алешки» нос, как кобель «а бугре» — 36, 54), но безответный и «работать, лютый». Ненадолго пришел он в этот мир, чтобы заставить нас догадываться о чем-то самом важном в жизни. О чем же? Судьба Алеши свидетельствует, что патриархальный образ жизни превратился в тяжкие оковы для человека нового времени, но наступающий мир городских «хозяев» грозит подвергнуть человеческие сердца еще большему опустошению. Перед людьми, следовательно,, стоит задача изменить жизнь для того, чтобы найти практическое средство согласовать мудрую простоту духовного мира с развитым чувством личности. И надо сказать: будущее обнадеживает, если есть такие люди, как Алеша, кроткие, всем нужные, чувствующие личную ответственность перед миром. «Мастерский», по выражению Р. Роллана, рассказ «Корней Васильев» написан вслед за «Алешей Горшком» — и неспроста. Как бы спохватившись, Толстой делает здесь идейную переакцентировку. Нет, решает он, стремление человека к личному счастью — чувство весьма эгоистическое, его рискованно брать себе в союзники против деспотизма, так же как опрометчиво отказываться от патриархальных ценностей в то время, когда мир тонет во лжи и жестокости. Разбив драгоценный сосуд Алешиной жизни, — этот символический «горшок», — Толстой словно выпустил на волю джина острейших и мучительных противоречий. Теперь его нужно поймать и заковать в формулы нравственных императивов. Эта цель и составляет пафос «Корнея Васильева», работа над которым потребовала от писателя большого напряжения. Рассказ переделывался тринадцать раз — для контраста укажем, что «Алеша Горшок» словно «выпелся из души» художника. Следующее произведение 1905 года — «Ягоды» — тесно связано с новой стилевой манерой. Вопрос, который явился в «Ягодах» предметом художественного изучения, фактически совпадает с мыслью дневниковой записи Толстого: «Недоразумение деятелей теперешней русской революции в том, что они хотят учредить для русского народа новую форму правления; русский же народ дожил до сознания того, что ему не нужно никакой» (55, 154). Толстой решается утверждать, что будущее русского крестьянства несовместимо ни с какими государственными формами. Проекты политического переустройства, которыми озабочены в «Ягодах» мыслящие интеллигенты, могут казаться превосходными, но это мнимое превосходство. Крестьянский мир настроен против всяких «форм правления» и стихийно тянется к жизни единым общежитием. Поскольку сравнением двух складов современного сознания — крестьянского и либерально-господского — писатель озабочен здесь гораздо больше, чем лепкой того или иного характера, несколько неожиданным предстает жанр этого произведения. Толстой делает как будто бы шаг в сторону от новеллистической формы. «Ягоды» — это скорее, сцена жизни, новеллистический момент замирает здесь в том, недостаточно остром, приглушенном эффекте неожиданности, который переживает читатель, узнав (после сцены спора господ о судьбах России), что русскому народу нет дела до их «прожектов», а нужно, чтобы его оставили в покое и дали возможность самому решать свою судьбу. В ноябре — декабре 1905 года Толстой пишет и бросает незаконченной повесть «Посмертные записки старца Федора Кузмича...» Работая над ней, писатель имел целью вмешаться в революционные события и противопоставить творящимся «жестокостям» единственно человеческий, по его мнению, выход: царь, виновный в преступлениях, совершаемых с его ведома, добровольно бежит «с вершины трона в пустыню бродяжничества» (В. Короленко). Обращаясь к царю с проповедью религиозно-нравственного спасения, Толстой был, очевидно, далек от утверждения активной роли народа в революционной борьбе. Но важно, что ответственность за хаос, затоплявший Россию, писатель возлагал на царскую власть. У Толстого есть и другой утопический ответ на борьбу угнетенных с угнетателями. Это, рассказ «Божеское и человеческое» (написан в ноябре 1905 года, опубликован год спустя), последнее художественное произведение, созданное по законам «нравственного воскресения». При всех своих идейных противоречиях оно стало важным литературным событием. Стало оно также событием общественным, благодаря силе протеста, взрывам негодования и ужаса, обрушенным его автором на головы властителей. Сквозь специфическую фразеологию непротивленчества здесь пробивается мятежный дух критики, усиленный и обогащенный глубокой постановкой вопроса о моральных предпосылках деспотизма. Долг литературоведов глубже разобраться в рациональной стороне этой проблематики. Вдумываясь в смысл рассказа, мы встречаемся с серьезными мыслями об искажении механизма нормального нравственного сознания в насильническом обществе. Толстой допускает, что в умах множества людей происходит постоянное смешение двух самостоятельных сфер морали: любви к богу (идеалу) и любви к людям. Последствия этой путаницы трагичны. Отношение к богу предполагает принцип подчинения, наоборот, нравственны лишь те связи между людьми, которые основаны на равенстве. Практически эти сферы трудно разграничить. И вот появляются люди, объявляющие себя непогрешимыми носителями абсолютной истины: царь, его сатрапы, главарь народовольцев Меженецкий — люди, уверовавшие в свою предназначенность совершать насилие над ближними — ради высшей цели. Другой крайностью является брезгливое пренебрежение человеческим во имя бога (образ старика «Табачная держава»). Как примирить на деле обе сферы нравственного сознания? Этот вопрос встал как неотвязная задача перед революционером Светлогубом, брошенным в тюрьму царскими палачами. В момент озарения, перед ним, наконец, открылся закон жизни, соединяющий божеское и человеческое начала. В. И. Ленин говорил, что «синтеза ни в философских основах своего миросозерцания, ни в своем общественно-политическом учении Толстой не сумел, вернее: не мог найти»14. Иллюзорен рецепт спасения, открытый Светлогубом. Но мы должны помнить, что произведение Толстого продолжает и в наши дни защищать человечность и выводить на свет социальную природу деспотизма. В 1906 году прерывается поток художественных размышлений Толстого о боге, воскресении, о «ступенях приближения к богу». Новелла «За что?», повествующая о польском восстании 1830 года, продиктована настроениями боли и гнева, которые испытал писатель во время кровавой расправы над участниками декабрьского восстания, — недаром образ польского революционера Мигурского, активного борца с царским самодержавием, вызвал такое сочувствие и заступничество со стороны Толстого. После Ивана Васильевича, после «дикаря» Хаджи-Мурата, писатель возводит, наконец, в ранг центрального героя активного революционера — это ли не поразительное новшество, художественная дерзость Толстого? Но, конечно, вместе с тем, Мигурский — герой толстовского склада — страдалец, не заставивший никого страдать ради верности тому, что признавал правдой. Завершающая весь цикл новелла «Что я видел во сне...» содержит итоговые мысли автора о послереволюционном состоянии России. Но эта проблема как бы зашифрована непритязательной сюжетной историей, и поэтому в адрес новеллы могло в свое время прозвучать такое снисходительное замечание, что она написана с легкомысленной целью «необходимого препровождения времени» (Р. Роллан). Однако вспомним: конец 1906 года — время напряженных размышлений Толстого о социальной катастрофе, постигшей Россию. В статье «Что же делать?» звучат слова о русских революционерах, отчаявшихся людях, доведенных «безумными ужасами развратного правительства, губящего государство и народ», до необходимости убивать и идти на смерть, ибо нет другого выхода. Словом, подъем освободительного движения закончился победой сил «безумия и зла». Образы распада и хаоса образуют атмосферу новеллы. Лиза, нравственно одаренная девушка, переживает здесь пугающую встречу (и в этом эффект неожиданности) с «дьявольским» периодом своей жизни и своего духовного роста. На пути от неизбежного разрыва с фальшью «света» к поискам нового согласия с миром ее подстерегла пора чисто отрицательной деятельности духа, когда героиня словно наслаждается своим страданием, неприкаянностью и готова на акт самоубийства. Кажется, что Толстой с особым вниманием присматривается в хаосу в душе Лизы и как бы соотносит его с хаосом эпохи. Но соизмеримы ли они: душевное состояние разлада у девушки света и нравственное самочувствие целого народа? Разница, конечно, велика, но Толстой верил, что Россия находится на таком духовном уровне, когда все нравственные проблемы должны решаться в одном направлении. «Огромное большинство людей, страдающих от всех ужасов и преступлений, совершающихся теперь.., — пишет Толстой, — освободится от безумия и преступности участия как в насильнической власти, так и в подчинении к ней» (36, 370).. Новелла показательна как попытка проверить через судьбу Лизы этот политический прогноз, сформулированный умозрительно. Есть, по Толстому, урок для всех в том, как Лиза сумела выйти из своего кризиса. Тяжба с обществом закончилась для нее жизнью в согласии с простым трудовым людом вдали от света, так что были пресечены всякие сношения с государственной системой и фальшью цивилизации. За жизненным итогом Лизы словно прорисовываются контуры возможного будущего всех людей, где каждый индивид огражден зоной реальной независимости и, в то же время, слит с обществом в чувстве духовного родства. Художественное освоение новой эпохи давалось Толстому не просто. В глубине души писатель считал «легкомысленным» свое творчество, не связанное с делом нравственного самоусовершенствования. Вероятно, поэтому его новеллы в большинстве своем остались неопубликованными: по-настоящему они сделались известны лишь после 1911 года в связи с выходом в свет «Посмертных художественных произведений Л. Н. Толстого». Все-таки можно с уверенностью сказать, что в новеллах обнаружились самые привлекательные качества нестареющего таланта писателя - его близость к глубинам мятежного народного духа, способность выходить на новые художественные рубежи. Когда-то, оценивая посмертные произведения Толстого, Л. Аксельрод-Ортодокс нашла в них «по существу, очень мало нового»15. Мнение о том, что гений Толстого к концу его жизни угасал, вообще было распространено в дореволюционном литературоведении. Между тем, Толстой сумел пробиться к таким художественным прозрениям, глубина которых оказалась вне всяких сравнений. Он показал исторически конкретные примеры роста народного сознания — антикаратаевские устремления у патриархального крестьянина. В «Хаджи-Мурате» и других новеллах он приблизился к самому острому противоречию XX века — проблеме сопротивления личности бесчеловечному классовому миропорядку. Своей неуступчивостью деспотическим силам герои Толстого доказывают то же. То доказывал и весь протестующий народ: что необходимо перестроить общество на основах справедливости и что стремление человека к счастью неистребимо. Позднее творчество Толстого, особенно в новеллистическом его потоке, является великим свидетельством эпохи революционной ломки и художественным завещанием писателя. Несмотря на возросший речевой лаконизм, сжатость литературных форм, диалектика души и в этот период остается главнейшим законом толстовской прозы. Но движение чувств и мыслей действующих лиц теперь уже не выносится на поверхность, оно совершается в таинственных глубинах личности. Внешнее правдоподобие от этого только выигрывает: ведь и в жизни мы, встречаясь с тем или иным человеком, не видим у него никаких «анатомических таблиц чувств» или потоков сознания, но по внешним намекам догадываемся о том, что таится в чужой душе подспудно. В 1908—1910-е годы художественные интересы Толстого меняются. Свою задачу писатель видит теперь в творчестве свободных форм, которые послужили бы прибежищем для его духовной жизни: «Напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь» (57, 9). Новая художественная тенденция была реализована практически в немногих очерках и рассказах. Однако общая подвижность и динамичность художественной мысли писателя поражает воображение. Есть все основания думать, что изучение поздней прозы Толстого будет усилено. Если мы хотим исторически конкретно представлять себе, что значит совершенный Толстым «шаг вперед в художественном развитии всего человечества»16, то без детального изучения опыта его прозы 900-х годов сделать это будет трудно. По теме диссертации опубликованы следующие работы: 1) Большие проблемы маленького рассказа («Алеша Горшок» Л. Н. Толстого). Ученые записки МГПИ, 1964, № 231. 2) О некоторых чертах творческого метода «позднего» Л. Н. Толстого. Ученые записки МГПЙ, 1966, № 248. 3) О стиле прозы Л. Толстого. Тезисы докладов IX межвузовской научно-теоретической и методической конференции кафедры русской литературы МГПИ, 1966. 1 В. И. Ленин. Сочинения, т. 17, стр. 31. 2 Следует прежде всего указать на статью П. Палиевского («О художественном произведении». - «Вопросы литературы», 1965, № 2) и Ф. И. Евнина («Последний шедевр Толстого». В кн : «Толстой - художник», М 1961). 3 История русской литературы. Изд. АН СССР, т. IX, часть 2, М., 1956, стр. 60. 4 Л. Н. Толстой. Полное собрание соч., т. 34, М., 1952, стр. 183. В дальнейшем при всех ссылках на это собрание соч., первая цифра указывает том, вторая — страницу. 5 А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого, М., 1959, стр. 168. 6 Развернутая аргументация по этому вопросу в работе Б. Мейлаха — Лев Толстой в годы первой русской революции. — «Русская литература», 1959, № 3. 7 Литературное наследство, т. 69, кн. 2, М., 1961, стр. 185 8 Впервые на этот факт обратил внимание Д. Н. Овсянико-Куликовский, различивший у Толстого 900-х годов произведения «экспериментальные» и те, которые выполняют роль «творческого наблюдения» над жизнью.' (Собр. соч. часть 3. М., 1924, стр. 238). 9 Базилевский Б. А. «Разум> и «предрассудок» Льва Толстого. В сб.: Л. Н. Толстой, Свердловск, 1961, стр. 119. 10 Н. Берковский. Статьи о литературе. М.—Л., 1962, стр. 257. 11 В. Лакшин. Завещание Льва Толстого. Предисловие. В кн.: Л. Н. Толстой «Хаджи-Мурат». М, 1965, стр. 10. 12 «Вопросы литературы», 1905, № 2, стр. 128. 13 См. об этом: Пичугин П. О «Фальшивом купоне» Л. Н. Толстого. В сб.: Л. Н. Толстой. Изд. МГУ, М., 1959. Эйхенбаум Б. Лабиринт сцеплений. — «Жизнь искусства», 1919, № 314, 10 декабря. ' 14 В. И. Ленин. Сочинения, т. 16, сгр. 339. 15 О Толстом. Литературно-критический сб. под ред. В. М. Фриче. М.—Л. 1928, стр. 276. 16 В. И. Ленин. Сочинения, т. 16, стр. 293. |
|